Последнее странствие Сутина

Отрывок из книги Ральфа Дутли

Амедео Модильяни. Портрет Хаима Сутина, 1916
Амедео Модильяни. Портрет Хаима Сутина, 1916 / Musée d'art moderne de Céret, France

В «Издательстве Ивана Лимбаха» впервые на русском языке выходит дебютный роман известного швейцарского прозаика Ральфа Дутли «Последнее странствие Сутина». Герой книги — Хаим Сутин, один из голодных гениев «Улья», призванный оставить миру мед искусства. «Рай, знаете, всегда будет убогим», — замечает автор. Художник из бедной еврейской семьи, прибывший из маленькой белорусской деревушки в сердце Парижа. О мире свободы и красок, шрамами покрывающих холст, о силе искусства, обретающей воскресение в бесконечной боли художника — на страницах первого романа Ральфа Дутли.

Автор — прославленный филолог, поэт, эссеист и переводчик на немецкий и французский. Среди самых известных его работ — перевод полного собрания сочинений Осипа Мандельштама, произведений Марины Цветаевой, Иосифа Бродского.

С любезного разрешения издательства предлагаем к прочтению фрагмент книги «Последнее странствие Сутина».

Улей в центре мира

Как же хорошо ему всё видно. Он летит и летит и далеко внизу видит лицо, прижавшееся к окну поезда. Это его лицо. Видит глаза, жадно впитывающие незнакомые пейзажи в кайме паровозного дыма. Ему снова двадцать. Он наконец покинул Вильну весной 1913 года. Он путешествует в глубинах своей сорокадевятилетней жизни, два дня и две ночи он в дороге, смотрит на огни, танцующие мимо окна. Невиданные ландшафты. Жесткие скамейки, затхлый запах пота и едкий запах мочи из уборной, но при всем том трепетное ожидание, что вот-вот начнется новая жизнь, что в конце пути ждут невероятные чудеса, окрыляет его. Он голоден, как никогда прежде. Провиант — пара корок хлеба, селедка в газете, соленые огурцы — быстро проглатывается. В руке он сжимает письмо Крема, перечитывает его снова и снова. Мы живем здесь очень бедно, зато многие говорят по-русски, на идише или по-польски, ты быстро освоишься. Здесь нет казаков, они нас не побеспокоят. Мы будем рисовать! Невзрачный дворец, в котором мы поселились, это просто чудо, он называется La Ruche.

Он снова в Париже, в 1913 году, ему опять двадцать. В улье своей памяти он поднимается чуть выше к моменту своего прибытия в мировую столицу живописи. Ковно, Берлин, Брюссель, торопливые пересадки, будто в полусне, одна лишь цель имеет значение. Прибыв на Северный вокзал, он выпадает из поезда, как из половинок треснувшей скорлупы. Вокруг — гудящий новыми словами мир под названием Париж. Он сразу же принимается искать дорогу, останавливает прохожих, бормочет «ля рюс», тычет пальцем в письмо Крема, и в конце концов его отправляют вниз, под землю. Там он попадает в лабиринт бесконечных переходов, наполненных кислой вонью, и снова решает выбраться на белый свет и идти пешком.

Полуслепой от усталости, он бегает по улицам, боромчет «ля рюс», снова и снова, только «ля рюс». Заблудившаяся пчела, ищущая свой улей. Случайно у него на пути попадается художник, тот сразу всё понимает.

La Russe? Какую русскую ты ищешь? Тебе, наверное, нужно в Улей, La Ruche? Он чертит на ладони, куда ему нужно идти, не на север, не в «Бато-Лавуар», где обосновался Пикассо, он перечеркивает север крестом. Линия жизни на ладони — это Сена, которая делит город на две части, держись всё время юга — он разбирает только два слова «момпарнас» и «воширар» — там спросишь, как идти дальше. Он не удивляется, что встретил художника, думает, тут все художники, я теперь в раю живописцев, грязном, пахнущем мочой, с кучами конского навоза на улицах, но все-таки в раю. Он долго плутает по улицам, пока наконец в два часа ночи не оказывается у железных решетчатых ворот.

В его представлении Кико и Крем живут в городе уже целую вечность, хотя он распрощался с ними в Вильне всего несколько месяцев назад. У них громадная фора. Если ты оказался в раю на день раньше, тебя уже не так просто оттуда выгнать.

Крем и Кико радуются, Вильна осталась далеко позади, они добрались до желанной цели. Он еще едва держится на ногах, а его зовут посреди ночи к столу, за которым уже сидят шестеро приятелей и с интересом рассматривают новоприбывшего художника. Едва заняв место, он набрасывается на миску скартофелем, уничтожает все до крошки и просит кусок хлеба. Остальные не успели ничего взять и с грустью смотрят друг на друга. Это всё солитер, бормочет новичок.

Хаим Сутин. Дерево на ветру, ок. 1939
Хаим Сутин. Дерево на ветру, ок. 1939 / Частная коллекция

Он никогда не бывает сыт. Никогда здесь не видели такого голода. Он будет рисовать здесь еду, хлеб и селедки, умоляя их, чтобы они его насытили. Наконец-то насытили, хоть один раз, навсегда. Чувство голода так и останется запечатленным на заклинаемом холсте. Тощие рыбешки, луковица, сморщенные яблоки, супница и потрепанный артишок, который он подобрал под прилавком на рынке. Еще никогда здесь не видели такого голода.

Где он теперь лежит, на каком старом матраце, в пятнах, с двумя пружинами, косо выпирающими из обшивки? Последние бедняки квартала Вожирар бросили его на тротуаре, а завшивевшие художники оттащили в свой «улей». Или же он устроился на доске, положенной с вечера между двух стульев в мастерской Кико? На носилках, задвинутых в катафалк? Он уносится на другую звезду по имени Париж. Его ждут на операцию. Улей — это особый мир, он понял это сразу, когда Крем рассказал ему его историю. Она похожа на сказку. Добрый скульптор Альфред Буше выплывает из облака на карете, которую получил в подарок от румынской королевы в благодарность за изваянный им великолепный бюст Ее Величества. Буше наслышан о жилищах художников, об их содружествах, и знает, чего хочет. Он находит участок земли среди грязных луж в квартале Вожирар. Пустырь, покрытый сорняками, камнями и выброшенным хламом. Такое добро никому не нужно, участок стоит недорого. Только что выиграв гран-при Всемирной выставки, Буше скупает, едва ее начинают демонтировать, фрагменты павильонов, всюду разбросанные балки, доски, скрап, оконные рамы. Из этих обломков мира, из женского павильона, из экспозиций Перу и Британской Индии, сооружает он свой убогий рай для художников и называет его «La Ruche», улей. Сердцем Улья становится павильон бордоских вин, металлический каркас которого был спроектирован Гюставом Эйфелем. Этот сумасшедший, построивший великанскую башню?

Он самый. Сооружение напоминает великанский улей из кирпича, маленькие мастерские с выходом на лестничную клетку в центре ротонды художники называют гробами.

Сутин слушает Крема раскрыв рот. Пройдет немало времени, пока он обзаведется собственным гробом.

Буше любит представлять себе мастерские как соты в улье, населенном художниками, которые в совместном труде производят мед искусства. В кармане он всегда носит книгу, с которой теперь никогда не расстается: Морис Метерлинк.

Хаим Сутин. Канны, 1924-25
Хаим Сутин. Канны, 1924-25 / Метрополитен-музей

ЖИЗНЬ ПЧЕЛ. Арендная плата настолько мала, что кажется, ее вовсе и нет. Закутки без воды и газа, с запахами мочи и терпентина, гнилого дерева и блевотины — это его идеальный город. Внутри улья темно, в коридорах вонючие кучи мусора. Свет свечей и керосиновых ламп. Иногда с соседних скотобоен доносится запах освежеванных туш и смерти. Сладковатый, волокнистый, тягучий запах.

Рай, знаете, всегда будет убогим. Он расположен у самых скотобоен. Сутин находит пристанище то у одного, то у другого.

Однажды в июле 1913 года, через месяц после водворения Сутина в странном Улье Буше, около полуночи в мастерскую, запыхавшись, вбегает Кико. Порывисто, будто дирижер, воздев правую руку к потолку, он объявляет:

Хаим, одевайся, быстро, мы идем в оперу! В оперу? Выпил, что ли?

Это был канун 14 июля, национального праздника у французов. Кико узнал у кого-то на улице, что по случаю торжества в этот день дают бесплатное представление «Гамлета». Поющий Гамлет, Гамлет в опере. Он и теперь помнит, как они были взволнованы. Их пьяный восторг. Ничего не спрашивая, они выбегают из мастерской, он даже не снял забрызганную краской одежду. В четыре утра занимают очередь за бесплатными билетами, дурачатся на тротуаре, клянчат сигареты, кто-то дает им глотнуть из бутылки красного вина. Не чувствуют усталости, как будто само ожидание уже удовольствие. Очередь на тротуаре кажется бесконечной, разве столько народу поместится в Opéra.

Кико произносит его, это магическое французское слово. Кремень хочет забыть даже язык детства, и пишет свое имя на французский манер с двумя надстрочными знаками — Krémègne и никак иначе. Внезапно они оказываются на широкой лестнице с огромными фонарями по бокам, волнение нарастает с каждой ступенькой, приближающей их к кассе. Что, если двойное окно сейчас закроется? — Билетов больше нет, попробуйте на следующий год! Но нет, они получают билеты, сжимают их в руках, как сокровище, и эта ночь накануне и само представление сливаются в памяти в единое целое.

Теперь, в катафалке, он помнит только их слепое возбуждение, зеленый и розовый мрамор, красный бархат, громадные люстры. Они пытаются расшифровать историю по табличке на стене, счастье тридцатипятилетнего, совершенно неизвестного архитектора Гарнье, сумевшего победить конкурентов, узнают имя Наполеона III, читают слова Second Empire1 и другие непонятные вещи. Их приводят в восторг аркады и статуи снаружи у Храма, танец, который они представляют. Будто он построил оперу для нас одних, величайший театр мира, высотой в тысячу этажей, новая Вавилонская башня, и мы внезапно в самой ее середине.

Когда они оказываются внутри, их ослепляет огромная люстра весом в несколько тонн посреди потолка, она висит над ними, как тысяча звезд, пока наконец не угасает. «Гамлет» ошеломляет их, они забывают дышать. Когда представление заканчивается, медлительный колышащийся людской поток выносит их наружу, они садятся на тротуар прямо у великанской лестницы, обессилившие от радости и возбуждения, несколько минут они не могут произнести ни слова. Казалось, словно столица поприветствовала их этим «Гамлетом», из которого они не поняли ни слова. Как будто она протянула им руку и предложила чувствовать себя как дома. И это он сказал тогда

Кико:

Если мы ничего не добьемся в этом городе, то мы действительно ничтожества, понимаешь. Ни на что не годимся.

И Кико, внезапно посерьезнев:

Республика, Хаим, пригласила нас на «Гамлета». Ты понимаешь? Здесь нет казаков, нет толп мародеров. Когда-нибудь нам перестанут снится погромы. Но этот вечер останется с нами навсегда. В этом городе никогда не будет погромов, понимаешь...

И он вздрагивает, лежа в катафалке, услышав это пророчество. Они говорят о Минске и Вильне, хохочут, каким далеким кажется тот мир, с которым они окончательно развязались, они знают, что уже не может быть никакого возврата. Даже краснокирпичная Вильна находится теперь на другой планете. И все там представляется таким убогим по сравнению с этим «Гамлетом». Остаются лишь несколько обрывков песен.

Зол зайн, аз их бой ин дер люфт майне шлессер.
Зол зайн, аз майн гот из ин ганцн ништ до.
Ин тройм вет мир лайхтер, ин тройм вет мир бессер,
Ин тройм из дер химл мир блойер ви бло.
2

Хаим Сутин. Рыба и томаты, 1924
Хаим Сутин. Рыба и томаты, 1924 / Продана в 2012 на Sotheby's за £2,729,250 / Частная коллекция

И Кико, баловень судьбы, заведет с Розой детей, будет рисовать яркие пейзажи, роскошные натюрморты, сияющие цветы и женщин, гимны радости и свету. Будет годами ходить в чудных туфлях разного цвета, одной красной и одной желтой, которые найдет на блошином рынке. Роза станет принимать у себя и угощать всяческих русских сумасбродов — нигилистов, анархистов, ниспровергателей, они будут передавать ей свои сумбурные трактаты, и мастерская Кико попадет под наблюдение полиции, в Улье тоже имеются шпики, приглядывающие за этими иностранцами из Восточной Европы. Но в картотеке его обозначат лишь мягкой формулировкой как «неопасного большевика».

Сутин же не станет ни тем ни другим, ни семьянином-большевиком, ни вестником радости, а только лишь посланником стыда, что он появился на свет, и ему никогда не избавиться от ярлыка художника безнадежного несчастья. Но суть не в счастье или несчастье. Суть — в цвете и отсутствии цвета. В белизне с синими и красными прожилками. В бирюзе, веронской зелени, шарлахово-красном и цвете крови. Суть — в смерти цвета, который не способен умереть, и в воскресении цвета. В красках, чересчур обильно, волнами и шрамами покрывающих холст, в муках и торжестве цвета.

Цвет — это не примирение с действительностью, нет, если вы думаете, что черный и белый — это грубая действительность, а цвет — это рай, то — нет, все опять-таки совсем не так. Своевольный цвет не подчиняется никаким законам, он — сам бунт и воскресение материи и плоти. Рай будет белым, он не знает красок. Но какова его цена. Они прибыли к заветной цели, Гамлет сопроводил их на свободные места, и они были готовы заслужить право находиться в центре мира, стать достойными этого города. Даже если тот порой косо посматривает на чужаков — на улице, в префектуре полиции, где ему нужно зарегистрироваться и ходатайствовать о виде на жительство, нескладно бормоча несколько заученных слов. В лице ворчливых торговок на площади Конвансьон. Они постоянно околачиваются там, нетерпеливо ждут закрытия рынка, чтобы подобрать овощные отбросы.

Эй вы, не хватайте, это для моих кроликов! Вас сюда приглашали?

Обрывки капустных листьев, мороженая картошка, вялая свекла, из всего этого они, вернувшись в Улей, наготовят суп на целую вечность в большой чугунной кастрюле. Иногда кто-нибудь из них сходит на скотобойни, откуда ночью до носился рев животных, выпросит мозговую кость, которую они положат в суп для навара, или комок загадочных извитых внутренностей; за два су продаются консервные банки с бульоном, и у кого хватит терпения до закрытия рынка, сможет продержаться несколько дней. Шагал учит их правильно делить селедку, голову на первый день, хвост на второй, в придачу — хлебные корки, стакан чая.

В Улье они прозваны русской колонией. Архипенко, Липшиц, Цадкин, Шагал, Добринский, Кикоин, Кремень, Сутин. По сигналу «дине рюс», русский ужин, они собираются на пир. Иногда приглашаются и французы, даже если они кубисты:

Леже, идем отведай русской кухни.

Что это за мясо — непривычно жесткое, волокнистое, которое они в течение нескольких часов варят в кастрюле с крепким мутным самогоном? Это кошачье мясо, небольшими кусочками, кошачье фрикасе. Божественная кошатина. Она воняет и жжет горло. Ни одна кошка не застрахована от них, они опустошили весь Монпарнас вплоть до южных окраин города. Крысы и мыши, которые вольготно чувствуют себя в Улье, не нарадуются этим русским «дине». Только одна кошка была табу. При входе в Улей живет мадам Сегонде, толстая близорукая добродушная консьержка, которая не раз протягивала миску супа голодному новичку. Ее муж сбивает из прелых досок чуланы, становящиеся студиями для новых художников на пустоши Вожирар. Ее пятнистая кошка наслаждается вечной жизнью.

Хаим Сутин. Ева, 1928
Хаим Сутин. Ева, 1928 / Продана в мае 2013 на Sotheby's за $1,805,000 / коллекция Белгазпромбанка

Вместе с Кико они работают по ночам на вокзале Монпарнас грузчиками за несколько су. Разгружают морепродукты из Бретани, целыми вагонами. От них так разит рыбой, что кошка мадам Сегонде влюбленно вьется вокруг их ног, когда к утру они измочаленные возвращаются в Улей. Рисуют плакаты для автомобильной выставки, становятся у прожорливого конвейера на заводе «Рено» в Бьянкуре.

Но внезапно мир раскалывается на части. Всеобщая мобилизация. Белые листовки, дождем падающие на Монпарнас. Сутин получает вид на жительство 4 августа 1914 года, в день объявления войны. Они выходят рыть окопы, хотят сделать что-то для Франции, которая их приютила. Скоро их отправляют домой по причине слабосильности.

Никто не покупает их картины, так продолжается многие годы. Они — кучка потрепанных русских, поляков, евреев, бежавших от погромов, одержимых живописью наперекор собственным законам, лишь милостью благословенного Буше спасенные от бездомности. Теперь, во время войны, на них посматривают еще недоверчивее, когда они сидят в дешевых кафе. Наши мужчины на фронте, только представьте себе. А этот сброд знай себе потягивает «кафе-крем».

Они плюются на их картины. Ангел Буше верил, что здесь возникнет новая Академия, но они не хотят быть идеальными идиотами и салонными художниками. Буше предоставляет им полную свободу, вступается, когда их картины обзывают жуткой отвратительной мазней. Они хотят только одного: выжить, перетерпеть голод и страдания пчел, уцелеть. Когда-нибудь дорога выведет их из этой грязи, и стоит добраться до Сите-Фальгьер, как первый этап уже преодолен. Едва получив возможность, все опрометью бегут из идеального Улья, оставляя в печали благословенного Буше.

O резвые прыгучие вши, кто вас выдумал?

Есть еще Инденбаум, которого все называют добрым самаритянином. Даже сейчас, в катафалке, Сутин видит его укоризненное лицо и слышит его сетования:

Я хотел помочь и Сутину, но он был невыносим. Каждый раз, когда я покупал у него картину, он под каким-нибудь предлогом брал ее у меня в долг и продавал снова. Семь раз он играл эту комедию, и я позволял водить себя за нос. Однажды в «Ротонде» он стал выпрашивать у меня тридцать франков. В то время это было для меня большой суммой. Я ушел от него, но он преследовал меня до самого Ruche, повторяя как глупую молитву:

Дай мне тридцать франков, дай мне тридцать франков, дай мне тридцать франков, да-а-а, да-а-а, да-а-а!

Дойдя до площади Конвансьон, я купил две селедки и сказал ему:

А теперь ты напишешь мне натюрморт! Он поднялся в свою мастерскую, а через два часа появился с небольшой картиной — три рыбины на тарелке с вилкой. Третью селедку он не выдумал, а просто нарисовал одну из двух в разных положениях. Я дал ему тридцать франков и прикрепил картину четырьмя кнопками к стене. Через три дня он попросил одолжить ему эту картину. Я согласился — в последний раз, но потом обнаружил эту картину у одного русского эмигранта, фотографа. Этот мошенник не вставлял пластины в аппарат, и его клиенты, заплатившие заранее, так никогда и не видели своих портретов. Делевский прятал за спиной маленькую картину.

Хочешь ее?

Но она и так моя.

Я узнал селедки Сутина.

Он только что мне ее продал, просил пять франков, я дал ему только три! На этот раз я поклялся никогда больше ничего не покупать у Сутина.

Инденбаум уходит, качая головой. Но они больше не прекращаются, эти голоса, они проникают в него, шепчут, кричат ему в ухо, и только лишь маковый сок Сертюрнера приглушает их своей мягкостью. Он втягивает голову еще глубже между лопатками, чтобы не слышать яростные голоса. Русский мужик с плоским лицом! Только нос выделяется на лице, как мясистый кубик, со своими раздутыми крыльями! Его толстые губы! Пена в уголках рта! Когда он улыбается, становятся видны его мерзкие зеленоватые зубы! Варвар! Немытый увалень без всяких манер! Оборванец, ходячая палитра, вечно забрызган краской! Отвратительная привычка говорить нараспев! Кажется, что все время глядит в пространство, как собака! Хлебает воду прямо из бутылки и чавкает! Хватает со стола пальцами, рвет пищу оскаленными зубами!

Он хочет зажать уши руками и не может пошевелиться. Голоса в черном «ситроене», кому бы ни принадлежали, сердито шипят и кричат, бранят его, осыпают упреками:

Хаим Сутин. Возвращение из школы после Грозы, ок. 1939
Хаим Сутин. Возвращение из школы после Грозы, ок. 1939 / Собрание Филлипс

Недостойный друг! Воплощение вероломства! Осквернитель собственных картин! Отщепенец! Попиратель заповеди! Немой хулитель Божьего закона! Да, и это тоже. Чужой среди своих и среди чужих. Перепуганный, недоверчивый взгляд, страдальческие, темные, горящие глаза. Всегда словно застигнутый врасплох за недостойным занятием — за тем, что еще жив. Подозрительный к себе самому и к собственным картинам, которые постоянно его предают. Заключенный в темницу тела, который колотит по стенам и только в запоздалом полете над кладбищем Монпарнас станет свободным.

Никто не знает дорогу. Никто ее не узнает. Никто не может знать, кто этот человек в катафалке. Есть только картины и только те из них, которые он не разорвал и сжег дотла. Никто не знает, кто он. Ненасытный голодарь, не оставляющий другим ни корочки. Увалень с нежными белыми пальцами, кончики едва касаются уголка рта. Неблагодарный чурбан, доводящий до ожесточения всех своих друзей. Оставляющий после себя жуткий беспорядок и не возвращающийся обратно. Никто не понимает его, ни один человек. Вертикально стоящий скат, заблудшее хрящевое существо, мертвый фазан, бычья туша!

Есть только страшная единственность жизни. Но сколь много голосов сталкиваются в этом улье, какой позор мечты, ложные воспоминания. Прочитайте это, дорогие сыновья! Жизнь неповторима и единственна. Одна половина выдумана, другая присочинена. Панический страх отсутствия, внезапного исчезновения. Когда он побеседует с доктором Готтом? Когда доктор Ливорно продекламирует ему всю книгу Иова? Где она оказалась в конце концов, дважды проданная икона голода?

Он уже сбежал из Улья, он уже в Сите-Фальгьер, в мастерской с рваными обоями. Ненависть к стенам, он хочет разорвать их тоже, что-то ведь должно скрываться за ними, конечная тайна живописи, картина-абсолют, которая уже не может быть уничтожена лезвиями ножей.

Посетительница потрясена, когда он называет себя убийцей своих картин.

Всё, что вы здесь видите, ничего не стоит, это просто грязь, но это все-таки лучше, чем картины Модильяни, Шагала и Кременя. В один прекрасный день я убью свои картины, но они слишком трусливы, чтобы сделать то же самое.

Со всех сторон в уши живого художника-трупа внутри «ситроена», медленно катящего в Париж, пробирается бормотание:

Предатель! Осквернитель собственных картин! Ребе и Збо, разочарованные друзья — все упрекают его. Никогда прежде они не видели такого голода. И Сутин в ярости выбегает из дома.

Примечания:

1. Вторая империя (франц.).

2. Пусть я строю воздушные замки.
Пусть моего Бога вовсе нет.
С мечтою мне легче, с мечтою мне лучше,
С мечтою мне небо синее синевы (идиш).

перевод: Алексей Шипулин

Купить книгу Ральфа Дутли «Последнее странствие Сутина»

The Furnish